РУБИКОН
Цезарь увидел толпу этих
задаренных им убийц и подумал: «Нехорошо, что рядом с отхожим местом». Падая на
грязный и скользский мраморный пол, ощутил запах мочи и опять подосадовал.
Увидел Брута, застонал, сдерживая боль, подумал, что историки сделают из этого
что-нибудь невыносимо театральное. Что он, якобы простёр руку,
воскликнул: «Дитя моё! И ты!» – и картинно упал.
Скрючившись на ледяном полу в
тёплой своей крови, он прикрыл лицо краем тоги и последним смертным взором
увидел Фортуну. Она спокойно отвернулась.
Один я, Боги.
Если выщипать брови
грамотно, этакими скобочками наивными, то они молодят.
А если их (брови) ещё и слегка приподнять так удивлённо, то молодят ещё больше,
потому что верхние веки расправляются. Но если сделать мышечное усилие больше,
чем требуется для выражения наивного удивления, – допустим, недоумение
получилось, – то – не молодят, потому что появляются морщинки на лбу.
Юля устало вздохнула:
учебный год в роскошном их лицее едва начался, а уже тошно. Его секретарша
поглядывает победно, остальные – с любопытством, и никак не удаётся сделать
вид, что наплевать. Хотя уже наплевать. Давно и совершенно искренне. Но жильё
служебное и зарплата стабильная – деться некуда, а вынужденная зависимость от
бывшего любовника тяготит.
Да ещё и исторический кружок
сегодня. Впрочем, это дело родное. Толковая восьмиклассница Тонька приготовила
доклад о Римской республике времён Цезаря. Интересно будет послушать, как дети
станут осуждать великих за исторические ошибки.
Она вошла
в учительскую приосанившись, грамотно приподняв брови и трудолюбиво
улыбаясь. Дружески кивнула торчащей здесь же для чего-то его секретарше,
отметив, что все вокруг наблюдательны и любознательны. Начались уроки. Скорей
бы кончились.
В то утро к нему явилась
Фортуна. Приснилась, как пять лет назад. Она вошла в покои и робко встала у
входа.
– Я выиграл, – сказал он ей и рассмеялся.
Фортуна надула губы,
отвернулась к стене и, как маленькая девочка, уткнулась лицом в тяжёлую
занавесь. Он проснулся от своего смеха и подумал, что сон не к добру. Узорчатая
занавесь вдруг шевельнулась, вошёл оракул с привычно печальным лицом. С таким
лицом он пророчил и добрую волю Богов, и беды.
– Ну что, старик, – сказал Цезарь, – мартовские
иды уже начались. Солгал ты мне.
– Мартовские иды ещё не кончились, – возразил
оракул, – позволь, великий…
– Не позволю, – и Цезарь рукой повелел ему удалиться, – сегодня мне не надо
предсказаний.
Оракул странно пристально посмотрел на него и
вышел.
Тонька подготовилась хорошо
– не только в Интернет сходила. Похоже, даже Этьена прочла. Ребята слушали с
интересом. Когда она закончила смертью Цезаря в курии, все как-то даже и
притихли. Юля нарушила тишину:
– А вот если бы Цезарь не
перешёл Рубикон? Не сделал бы этого, как мы поняли, рокового шага? Что было бы?
Чего бы не было?
– Да многого
бы не было, Юлия Фёдоровна!
– А конкретно?
Если бы не перешёл?
– Календаря не
было бы.
– Календарь всё равно был
бы, ты чё, Димон. Просто он назывался бы… октавианский там… или августовский.
–
Августианский скорее. Дальше.
– Месяц бы
июлем не назвали, и вас бы, Юлия Фёдоровна, назвали по-другому.
– Ты чё, Димон ? – сказала она, и все засмеялись. – Ещё что? Думайте.
– Царей бы не
называли цезарями и кесарями.
– Или
кайзерами, как немцы.
– Молодцы… Ещё кто скажет?
Тоня сказала
тихо:
– Если бы он не перешёл
Рубикон, то его не истыкали бы потом кинжалами. Ну, не зарезали бы через пять
лет.
– Почему?
Обоснуй, – ровно сказала Юля.
– Потому что он не стал бы
великим. Ему бы не завидовали люди и боги. Ну, они же верили, что боги… Ну, их нельзя гневить, а он стал равен Юпитеру. В сознании
этих… плебеев.
– А как вы
думаете, предполагал Цезарь эти последствия?
– Нет!
– А я думаю, что допускал, –
сказала учительница, – иначе «перейти Рубикон» не стало бы обозначать «сделать
необратимый шаг». Перейти Рубикон – это взять на себя ответственность за всё,
что случится потом, не обижаясь на богов.
Помолчали.
– Ещё его не полюбила бы
Клеопатра, – невпопад сказала девочка из седьмого «Б».
– Очнулась!
Она его до Рубикона полюбила.
– Ну, значит,
разлюбила бы, – упрямо сказала девочка из седьмого.
Все засмеялись и продолжали
предполагать варианты. Оказывается, многое могло бы быть по-другому. Юля кивала
и думала, что, переходя Рубикон и веря в победу, надо принимать и свою
возможную кончину на холодном полу курии. Наличие золочёных статуй чуть ли не
во всех городах империи этого финала не исключает. Но не стала повторяться –
всё-таки они были ещё дети.
Она закончила занятие,
поцеловала Тоньку в макушку (ребята любили её за такие
неожиданно неформальные проявления).
В учительской написала
заявление об уходе в двух экземплярах. Принесла секретарше.
– Вы прямо все
границы переходите, – печально сказала та.
Юля подумала «дура», про себя, но, видимо, слишком отчётливо, потому что
секретарша вспыхнула и повторила:
– Все границы
вы переходите, Юлия Фёдоровна.
«Месяц можно жить у Ольги,
пока ейный не вернётся, – думала она, возвращаясь
домой, – историком можно в нормальную школу. В сто девятнадцатую, например, –
там до сих пор некомплект. Плюс часы по литературе будут. Всё равно снимать на
это жильё нельзя. Так. В «Вопросах Клио» предлагали совместительство.
Дома раздался
телефонный звонок. Ольга нюхом чует. Юля сняла трубку.
– Привет,
подруга.
– Я не понял,
– величественно сказал мужской голос.
– Ушла я, –
помолчав, объяснила Юля.
– Учебный год
начался.
– Только что
начался. Найдёте. Вы богатые. Родители у вас влиятельные.
Он помолчал,
видимо, подыскивая уничтожающие слова.
– Я вынужден буду просить
вас, – наконец сказал он, – оставить служебную квартиру.
– Хорошо, –
сказала она спокойно и положила трубку.
Затрезвонила в
дверь Ольга.
Пять
лет назад уже являлась к нему Фортуна. Тогда она приснилась ему впервые. Не
покровительствующие ему Венера и Марс, не всё более благосклонный Юпитер, а
коварная Фортуна, единственная из женщин, которой он опасался.
Она
внезапно появилась в палатке, глаза её блестели весело и азартно. Цезарь тоже
смотрел молча. Он понимал, что Богиня предлагает ему сыграть.
Сенат
с плохо скрываемым раздражением «не рекомендовал» этого перехода. Закон прямо
запрещал. Нарушение было чревато гражданской войной. Цезарь чувствовал свою
силу и одиночество.
Фортуна
вдруг подкинула монету, та, блеснув, перевернулась в воздухе и упала на ровный
земляной пол палатки. Фортуна была с ним и сулила ему победу. Цезарь кивнул.
Просыпаясь,
он успел увидеть, как она выскользнула из палатки. С досадой подумал, что
однажды часовой вместо гетеры пропустит к нему переодетого убийцу, и солдаты не
удивятся, увидев выскочившую из палатки женщину. Он слышал однажды, как они
пели у костра песенку «Прячьте жён, прячьте жён – мы вам лысого везём» с
совершенно похабным продолжением. Он прощал солдатам.
Цезарь знал, что солдаты гордятся им, боготворят его и клянутся его именем, а
не именем Юпитера. Даже упоминание о лысине не сердило его, хотя лысина
беспокоила. Цезарь любил носить лавровый венок, тот удачно скрывал плешь. Но не
будешь же на войне одеваться парадно.
А
выскочившая под утро из палатки женщина… Тут он
вспомнил, что это был сон. Вспомнил, что он пообещал, и упрямо подумал:
«к добру». Цезарь сел на ложе, нащупывая ногами сандалии, вдруг увидел на
гладком земляном полу монету, и сердце его заколотилось.
Оракул
обещал ему мировую славу и внезапную смерть. И то, и другое устраивало Цезаря.
Мировой славы он ещё далеко не достиг, значит, время есть. Смертью же за жизнь
расплачиваются все!
Объявляя
войску о переходе через Рубикон, надо сказать: «Солдаты, жребий брошен!» – это
будет хорошо, писцы запишут, подумал он, глядя на монету.
Юля
подошла к зеркалу с умеренно поднятыми бровями. На лбу обозначились морщины.
Она опустила брови.
–
Впереди, Оль, по-видимому, победы, почести и слава, – сказала она, разглядывая
себя в зеркале, – и если не гневить богов и отказаться от золотой статуи в
родном посёлке с броским названием Столбики…
– Ты дура, – сказала Ольга
с ужасом и восторгом.
–
…то боги, возможно, не допустят нанесения мне двадцати трёх ножевых ранений. А
Клио позволит мне печататься в своих «Вопросах» за умеренный гонорар.
Она повернулась к Ольге:
–
А знаешь, легко как-то. Гай Юлий Цезарь, опять же, близок, как никогда.
Подай-ка телефон-то, брат Елдырин, звякнем в «Вопросы Клио».
По
лицу подруги она увидела, что ту постигла вдруг мощная по глубине и трагизму
мысль.
– Юль, извини, а если твой Рубикон давно уже позади,
а это будет… уже агония?
– Одна я, Боги! Будет, Оль, что будет. Жребий, как говорится, брошен. Бог даст… Дай,
говорю, телефон-то.
Шёл один солдат, возвращался
с последней войны. Война, та самая, дерьмовая: ни славы, ни прибытку, расход
один да срам. Это в государственном масштабе. В личном плане тоже особенно не
разжился солдат. Только последние ноги до крови стёр. Спасибо, не застрелили.
Он на полустанке с поезда соскочил. Проводница гуманная оказалась: и чаем
поила, и запах сапог стерпела. И вот, значит, солдат идёт. Идёт он босиком.
Ноги подсушило вольным воздухом, пылью припорошило, не хромает даже. Сапоги –
через плечо, и портянками помахивает. Их выбросить нельзя, их выстирать, и они
ещё хорошие. А то, что вид неинтеллигентный, так ведь не видит никто. По России
от деревни до деревни можно долго идти и человека не встретить. Разве
неистребимая российская старуха попадется. Но старух у нас не стыдятся.
Вот он до речки дошёл и решил себе привал сделать. Спустился под бережок,
портянки выполоскал, на куст повесил, доел последний хлебушек, водой его запил
и решил своему богатству ревизию сделать. А он не совсем чтоб уж пустой с войны
шёл, не дурак же, в самом деле: он за пистолет и две
гранаты фотоаппарат выменял, потому что пистолеты не всем нужны. Фотоаппарат
хороший, не мыльница, на нём иностранными буквами написано бодрое слово
«Практика». У солдата в детстве, еще когда отец не
помер, увлечение было: книжки по фотографии и «Смена-8М». Так что он кое-что в
этом петрил и цену фотоаппарату чувствовал.
Вот
он развернул чистое вафельное полотенце и стал фотоаппарат рассматривать.
Рассматривает и мечтает, как будет снимать виды. У них в деревне виды очень
красивые. Ну и, конечно, мечтает он, в видоискатель
глядя, как эти виды в журналах печатать будут и на открытках, как уважение
начнется и деньги солдату пойдут. Он про деньги не от бездуховности думал, а по
крестьянской привычке. Солдат о городской жизни не мечтал. Нет, он и огород
планировал, и скотину по минимуму. Также мечтал он о фотографии – «Мама на
крыльце». Но особенно он мечтал снять девушку Таню у куста цветущей сирени и
продумывал эту художественную идею и всякие волнующие подробности процесса
съёмки.
Вот
отвинтил солдат объектив и, глядя внутрь фотоаппарата, стал щёлкать. А там –
кто знает – такие лепестки расходятся, открывают круглую дырочку и снова
закрывают. И так это всё тонко сделано, и так чисто и мягко работает, как живое
открывается что-то, – загляденье. Насмотрелся солдат, завернул богатство в
вафельное полотенце, решил, что спать не будет, и пошёл дальше.
Шёл
он, шёл и все-таки дошёл до своей деревни. Там непонятный процесс при виде
солдата начался. Некоторые от него шарахаются, некоторые, наоборот, бдят из-за
заборов и занавесок. Чует солдат недоброе, но идёт. У
самого его дома подошёл к нему пастух Колька-змей. Колька был нестарый, но
зубов у него было только два, как у змея. И яду, как у Горыныча. Колька и
говорит: «Здравствуешь, солдат. Дак ты не знаешь
ничего?» Солдат говорит: «Чего?» Колька говорит: «Мать твоя померла,
как похоронку на тебя получила. А ты, значит, живой? Вот бляди».
Солдат:
«Как – похоронку?» – и огляделся, как будто хотел мать увидеть. А увидел только,
что вся деревня, не скрываясь, смотрит в окна да через калитки. «Могилу
показать?» – старается Колька-змей. Колька хотел, конечно, свою выгоду поиметь,
в смысле поминок солдатской матери, но солдат не глядя на пастуха, побрёл к
дому, хотя что туда идти, там небось растаскали всё.
От этого пастух обиделся и крикнул в спину солдата: «А Танька замуж вышла!»
«Врёшь», – солдат обернулся. «Вышла-вышла, – мстительно сказал двузубый змей, –
ещё ты живой считался. Мать тебе не стала писать». «Ещё я живой считался…» –
повторил солдат в задумчивости.
Зашёл
солдат во двор, медленно прошёл мимо дома и через огород (там сзади калитка
была) вышел на тропинку, что в лес вела. Что это
правда всё, он сразу понял и по Кольке, и по соседям, которые по щелям жались,
но интересовались сильно, как он себя поведёт. И решил солдат помереть, пожалев впервые, что пистолет выменял.
Пришёл
солдат в лес. Так в нём пусто стало, что он понял: умрёт сам, без внешнего
насилия. Перекрестился солдат – на ёлку вышло. Повернулся – опять ёлка. Так
несколько раз перекрестился, а всё на ёлки, как нехристь
языческий. Тут он опомнился, что с матерью не попрощался, и на кладбище
повлёкся длинной дорогой.
Могилу
нашёл быстро. Крест соседи хороший сладили и карточку мамину под целлофан
прилепили. Карточка – чёрно-белая, мама на ней – молодая. Фотографировалась
она, как работала, старательно: чтобы спина прямая, губы аккуратно сложены,
взгляд напряжённый, чтобы не моргнуть. Платье на фотографии было чёрное в белый
и серый цветок. Солдат вспомнил это платье мамино – по синей земле букетиками
белыми и голубыми. Лёг солдат на землю и стал плакать.
И
вдруг сила из него ушла в землю, и от этого душа освободилась и, не чувствуя
привязанности, воспарила над солдатом. И видит он, что небо открылось, как шторка
в фотоаппарате, голубые лепестки как бы раздвинулись плавно, и там темно-синее круглое отверстие: лети, мол. Тёмно-тёмно-синее
круглое окошечко, как мамино платье. И вспомнив о фотоаппарате, как о деле
несделанном, душа очнулась и раздумала улетать, хотите
верьте – хотите нет.
Солдат
вернулся в деревню и пил-то всего сутки. Даже соседи осудили за это: мол,
погоревал-то всего ничего, сразу давай крыльцо ладить, бесчувственный какой. Вскорости женился, но это – дело обыкновенное.
А
вот что это было? Когда небо открылось? Что за видение? Он ведь ясно видел это
открытие?
Нет, есть что-то! Что-то есть…